#75 Diego » Вт 18.07.2006, 13:17
МАРШАК (кого-то перевел)
Когда подумаю, что свет погас
В моих глазах среди пути земного
И что талант, скрывающийся в нас,
Дарован мне напрасно, хоть готова
Душа служить творцу и в должный час
Отдать отчет, не утаив ни слова, -
"Как требовать труда, лишая глаз?" -
Я вопрошаю. Н6 в ответ сурово
Терпенье мне твердит: "Не просит бог
Людских трудов. Он властвует над всеми.
Служа ему, по тысячам дорог
Мы все спешим, влача земное бремя".
Но, может быть, не меньше служит тот
Высокой воле, кто стоит и ждет.
***
АПОЛИНЕР
МОСТ МИРАБО
Под мостом Мирабо тихо катится Сена
И уносит любовь
Лишь одно неизменно
Вслед за горем веселье идет непременно
И в ладони ладонь мы замрем над волнами
И под мост наших рук
Будут плыть перед нами
Равнодушные волны мерцая огнями
Уплывает любовь как текучие воды
Уплывает любовь
Как медлительны годы
Как пылает надежда в минуту невзгоды
Вновь часов и недель повторяется смена
Не вернется любовь
Лишь одно неизменно
Под мостом Мирабо тихо катится Сена
Пробил час наступает ночь
Я стою дни уходят прочь
Перевод Н. Стрижевской
Добавлено спустя 4 минуты 56 секунд:
Николай Агнивцев
АФРИКАНСКАЯ ИДИЛЛИЯ
Однажды в Африке
Купался жираф в реке.
Там же
Купалась гиппопотамша.
Ясно,
Что она была прекрасна.
Не смотрите на меня так странно:
Хотя гиппопотамши красотой и не славятся,
Но она героиня романа
И должна быть красавицей.
При виде прекрасной гиппопотамши
Жесткое жирафино сердце
Стало мягче самой лучшей замши
И запело любовное скерцо!
Но она,
Гиппопотамова жена,
Ответила ясно и прямо,
Что она замужняя дама
И ради всякого (извините за выражение) сивого мерина
Мужу изменять не намерена.
А если, мол, ему не терпится... жениться,
То, по возможности, скорей
Пусть заведет себе жирафиху-девицу
И целуется с ней!
И будет путь жизни их ярок и светел,
А там, глядишь, и маленькие жирафики появились...
Жираф ничего не ответил,
Плюнул и вылез.
***
ВОТ И ВCЕ
В саду у дяди кардинала,
Пленяя грацией манер,
Маркиза юная играла
В серсо с виконтом Сент--Альмер.
Когда ж, на солнце негодуя,
Темнеть стал звездный горизонт,
С маркизой там в игру другую'
Сыграл блистательный виконт.
И были сладки их объятья,
Пока маркизу не застал
За этим трепетным занятьем
Почтенный дядя кардинал.
В ее глазах сверкнули блестки,
И, поглядевши на серсо,
Она поправила прическу
И прошептала: "Вот и все!
Прошли года! И вот без счета
Под град свинца - за рядом ряд,
Ликуя, вышли санюлоты
На исторический парад.
- Гвардейцы, что ж вы не идете?"-
И в этот день, слегка бледна,
В последний раз - на эшафоте -
С виконтом встретилась она.
И перед пастью гильотины,
Достав мешок для головы,
Палач с галантностью старинной
Спросил ее: "Готовы ль вы?"
В ее глазах потухли блестки,
И, как тогда в игре в серсо,
Она поправила прическу
И прошептала: "Вот и все!"
***
СЛОН И МУХА
Однажды некий крупный слон,
Красою мухи поражен,
К той мухе, словно феодал,
Преступной страстью воспылал.
Но муха, быстро рассудив,
Что толстый слон, хоть и красив,
Но все же толст для жениха,
Взяла и скрылась от греха.
Влюбленный слон не пил, не ел.
Влюбленный слон бледнел, худел
И таял, таял по часам. -
Dans chaque malheure cherchez la femme!
И как французский томный граф,
Он умер,.тихо прошептав:
"Не для меня придет весна!"
Так муха.слопала слона.
Отсюда ясно, что слоны
Влюбляться в муху не должны,
Зане на сей предмет для них
Судьба назначила слоних.
НЕМНОЖКО МАНДЕЛЬШТАМА
***
На темном небе, как узор,
Деревья траурные вышиты.
Зачем же выше и все выше ты
Возводишь изумленный взор?
-- Вверху -- такая темнота,--
Ты скажешь,-- время опрокинула
И, словно ночь, на день нахлынула
Холмов холодная черта.
Высоких, неживых дерев
Темнеющее рвется кружево:
О, месяц, только ты не суживай
Серпа, внезапно почернев!
***
Не говорите мне о вечности --
Я не могу ее вместить.
Но как же вечность не простить
Моей любви, моей беспечности?
Я слышу, как она растет
И полуночным валом катится,
Но -- слишком дорого поплатится,
Кто слишком близко подойдет.
И тихим отголоскам шума я
Издалека бываю рад --
Ее пенящихся громад,--
О милом и ничтожном думая.
***
Татары, узбеки и ненцы,
И весь украинский народ,
И даже приволжские немцы
К себе переводчиков ждут.
И, может быть, в эту минуту
Меня на турецкий язык
Японец какой переводит
И прямо мне в душу проник.
***
Золотистого меда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
-- Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем,-- и через плечо поглядела.
Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни
Сторожа и собаки,-- идешь, никого не заметишь.
Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни.
Далеко в шалаше голоса -- не поймешь, не ответишь.
После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,
Как ресницы на окнах опущены темные шторы.
Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,
Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.
Я сказал: виноград, как старинная битва, живет,
Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке;
В каменистой Тавриде наука Эллады -- и вот
Золотых десятин благородные, ржавые грядки.
Ну, а в комнате белой, как прялка, стоит тишина,
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена,--
Не Елена -- другая,-- как долго она вышивала?
Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
***
На розвальнях, уложенных соломой,
Едва прикрытые рогожей роковой,
От Воробьевых гор до церковки знакомой
Мы ехали огромною Москвой.
А в Угличе играют дети в бабки
И пахнет хлеб, оставленный в печи.
По улицам меня везут без шапки,
И теплятся в часовне три свечи.
Не три свечи горели, а три встречи --
Одну из них сам Бог благословил,
Четвертой не бывать, а Рим далече,
И никогда он Рима не любил.
Ныряли сани в черные ухабы,
И возвращался с гульбища народ.
Худые мужики и злые бабы
Переминались у ворот.
Сырая даль от птичьих стай чернела,
И связанные руки затекли;
Царевича везут, немеет страшно тело --
И рыжую солому подожгли.
***
"Мороженно!" Солнце. Воздушный бисквит.
Прозрачный стакан с ледяною водою.
И в мир шоколада с румяной зарею,
В молочные Альпы мечтанье летит.
Но, ложечкой звякнув, умильно глядеть,--
И в тесной беседке, средь пыльных акаций,
Принять благосклонно от булочных граций
В затейливой чашечке хрупкую снедь...
Подруга шарманки, появится вдруг
Бродячего ледника пестрая крышка --
И с жадным вниманием смотрит мальчишка
В чудесного холода полный сундук.
И боги не ведают -- что он возьмет:
Алмазные сливки иль вафлю с начинкой?
Но быстро исчезнет под тонкой лучинкой,
Сверкая на солнце, божественный лед.
***
В спокойных пригородах снег
Сгребают дворники лопатами;
Я с мужиками бородатыми
Иду, прохожий человек.
Мелькают женщины в платках,
И тявкают дворняжки шалые,
И самоваров розы алые
Горят в трактирах и домах
***
Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
"Господи!"- сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.
Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди!
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади...
***
О небо, небо, ты мне будешь сниться!
Не может быть, чтоб ты совсем ослепло
И день сгорел, как белая страница:
Немного дыма и немного пепла!
***
Невыразимая печаль
Открыла два огромных глаза,
Цветочная проснулась ваза
И выплеснула свой хрусталь.
Вся комната напоена
Истомой -- сладкое лекарство!
Такое маленькое царство
Так много поглотило сна.
Немного красного вина,
Немного солнечного мая --
И, тоненький бисквит ломая,
Тончайших пальцев белизна.
***
Звук осторожный и глухой
Плода, сорвавшегося с древа,
Среди немолчного напева
Глубокой тишины лесной...
Добавлено спустя 3 минуты 58 секунд:
Хм... а вот фамилию этого нашего современника я забыл... стыдно, тем более поэт хороший...
Кто жил однажды — будет жить всегда.
Ничто не завершается с распадом.
Не плоть — одушевлённая вода,
так наши души снова будут рядом.
И минет срок, и будет срок другой.
И взгляд меня толкнёт тихонько в спину.
И прежний голос скажет: “Дорогой...”
А я опять лицо к нему закину.
И ослепит меня последний свет,
и вот уже дыханье отлетело...
Кто жил однажды, знает: смерти нет.
И лишь болит покинутое тело.
Сделай, боже, меня листовёрткой или златкой,
плодовым клещом.
От твоей сигареты обёрткой
или чем-нибудь малым ещё —
чтобы мне в паутине качаться,
поимённо дожди называть,
а в июле в четверг обвенчаться —
с нежной галлицей листья вздувать.
Прилетят пыльнокрылые моли,
станут юбками реять-порхать.
Дрогнет сердце в неясном уколе...
Нет, ещё ничего не слыхать.
Только лист будто ржою захватан.
Только воздух не держит крыло.
И дыханье как будто под ватой,
и опять будто вбок повело...
Когда лицо горит и руки пахнут мёдом,
а день пестрит в глазах как будто сквозь дымарь,
я сам себе кажусь трудягой-пчеловодом,
влюблённым в нежный воск и колыханье марль.
Но всё-таки зачем вибрирует мембрана
и молоточек бьёт, и вздрагивает медь?
Всё пчёлы, всё они, хотя покуда рано
и можно просто спать, не знать и не уметь.
Вовсю гудит июль, исчёрканный графитом —
пунктиром птичьих стай, тире пчелиных трасс.
Он крепко отдаёт кагором и лафитом,
цикорием слегка приправлен через раз.
Пахуч твой мир, творец, и в нём танцуют пчёлы.
А я всего лишь глаз, отонок бытия,
и силюсь заглянуть в мышиные проколы —
туда, где нет меня, вернее — где не я.
Ужо тебе, творец! В девятом отделеньи
я скорбь мою, как хлеб, в поэзию макал.
И плакал контингент в повальном умиленьи,
и доктор за плечом сказал: “Маниакал”.
А в Кащенко цвели высокие деревья.
Больничная трава ходила вдоль стены.
Ещё я помню птиц, их вспорхи, и кочевья.
И ручки на дверях с обратной стороны.
А я читал навзрыд, и милая читала.
И лечащая врач кивала головой.
И тренькал косячок какого-то металла
за стенкой, где стоял полузвериный вой.
Бог судит не за явное — за тайное:
мы в явном утомительно пресны.
Он судит наши помыслы летальные
и наши богохульственные сны.
Вот он до петухов, до голошения,
поблескивая дужками очков,
заносит в книгу наши прегрешения
и сбоку помечает: “Русаков”.
Потом сидит, похрустывая кедами.
Потом бумагу комкает в горсти.
И тихо плачет над моими бедами,
которых и ему не отвести.
Мне спускаются пчёлы на веки,
ходят лапками, веся едва.
Сколько тела в одном человеке,
в этом метре-и-семьдесят два!
Я лежу, прислонился спиною
к жилам трав и древесным хрящам.
Я врастаю в слои перегноя,
ровня лучшим у бога вещам.
На руке моей, всё ещё гладкой,
ходят, плотью светясь, комары.
Лопухи серебристой подкладкой
заслонились от лютой жары.
За Каширой, на бога в обиде,
бродят дальние рокоты гроз.
Но лежу я, совсем их не видя,
как ослепший от пчёл медонос.
Когда пройдут полночные гонцы
и я опять проснусь на белом свете,
заверещат картавые скворцы
и засмеются маленькие дети.
Живите все! Мне мало что дано,
и жалости моей на всех не хватит:
на это крупнозубое зерно,
на тополя во второсортной вате.
А там падут июльские дожди
и тихий август встанет у дороги,
прижав меня к отеческой груди,
и прошуршит над ухом: “Мой убогий...”.
Пусти меня: не видишь — я здоров
и помню в лица все мои разлуки!
Но только что же, как беремя дров,
мне жизнь моя оттягивает руки?
...И коровы, наверно, на небе у господа есть —
там нельзя без коровы, поскольку ребёнки и дети.
Хоть, возможно, скотине отдельное место и честь:
где-нибудь на восьмом, на вполне уважительном свете.
Ты возьми меня, боже, хотя бы к себе в пастухи,
чтоб ходить мне за стадом по тучным полям Елисея,
распевать тебе славу, порой облекая в стихи —
не болея, не старясь. И даже почти не лысея.
Некоторые вещи непонятны нам не от того, что наши понятия слабы, но от того, что сии вещи не входят в круг наших понятий.